Смирительная рубашка (странник по звездам)

Джек Лондон

Глава 21

Паскаль где-то говорил: «С точки зрения хода человеческой эволюции, философский разум должен смотреть на человечество как на единую личность, а не как на конгломерат индивидуумов».

Я сижу здесь, в отделении для убийц в Фолсеме, и в ушах у меня стоит навевающее сон жужжанье мух, в то время как я размышляю над этой мыслью Паскаля. Это верно. Совершенно так же, как человеческий зародыш в краткие десять лунных месяцев повторяет всю историю органической жизни от растения до человека, с поражающей воображение скоростью, в мириадах форм и подобий, умноженных на мириады раз; совершенно так же, как современный мальчик в свои короткие годы детства повторяет историю первобытного человека в его жестокости и дикарстве, от распущенности до причинения боли более слабым существам, до проявления родового инстинкта, стремления сбиваться в стаи; точно так же и я, Даррел Стэндинг, повторил и пережил все то, чем был первобытный человек, пока не стал вами и мною, и всем остальным родом человеческим в цивилизации ХХ столетия.

Поистине, все мы, живущие в настоящее время на нашей планете, несем в себе нетленную историю жизни с самого ее начала. Эта история записана в наших тканях и костях, в наших функциях и органах, в клетках нашего мозга и в наших душах, во всех разнообразных физических и психических, атавистических стремлениях и потребностях. Когда-то мы были подобны рыбам, вы и я, читатель, и выползали из моря на большую сухую землю, на поверхности которой мы теперь находимся.

Когда-то мы летали в воздухе, жили на деревьях и боялись темноты. Следы этого остаются, они наложили отпечаток на вас и на меня, отзовутся на нашем потомстве, которое появится, когда мы исчезнем с лица земли.

То, что Паскаль видел зрением пророка, я пережил. Я видел сам этого единого человека, которого созерцал философский взор Паскаля. О, у меня есть одна история, самая правдивая, самая чудесная, весьма реальная для меня, хотя я сомневаюсь, что у меня появится охота рассказать ее и что ты, читатель, сумеешь понять ее. Я говорю, что я сам видел этого единого человека, о котором говорил Паскаль. Я лежал в рубахе в долгом оцепенении и видел сам тысячи людей, живущих тысячи жизней, которые составляют историю цивилизованного человека, на протяжении веков двигающегося вперед.

Ах, какие величественные воспоминания сохранились у меня о том времени, когда я порхал в воздухе много лет назад! Во время пребывания в смирительной рубашке я пережил множество жизней, которые все вместе длились тысячелетиями, как вечная одиссея давних стремлений человека. Господи, до того как я стал светловолосым асом, жившим в Асгарде, до того как я стал рыжеволосым ванном из Ванагейма, еще задолго до этого, помню (какие живые воспоминания!) о более ранних годах, когда мы отступали к югу от надвигающегося на нас полярного ледяного холода.

Я умирал от мороза и голода, в битве и среди волн. Я собирал ягоды на мрачном спинном хребте мира, собирал съедобные корни на болотах и лугах. Я вырезал изображения северных оленей и косматых мамонтов на их же костях, охотничьих трофеях, и на скалистых стенах пещеры, служившей нам кровом, когда зимний шторм ревел снаружи. Я разгрызал кости и извлекал из них мозг там, где когда-то стояли королевские города, погибшие за столетия до моего рождения, или которым суждено было возникнуть целые столетия спустя после моей смерти. И я оставлял свои собственные бренные кости на дне прудов, в ледяных ямах и в асфальтовых озерах.

Я жил в века, которые ученые теперь называют палеолитом, неолитом и эпохой бронзы. Я вспоминаю, как прирученные нами волки гнали стада наших оленей пастись на северный берег Средиземного моря, где теперь находятся Франция, Италия и Испания. Это было еще до того, как ледник отступил назад, к полюсу. Много равноденствий пережил я — и умирал, читатель… только я помню это, а ты — нет.

Я был Сыном Плуга, Сыном Рыбы, Сыном Дерева. Все религии, начиная с первых проблесков человеческого религиозного сознания, живут во мне. И когда священник в часовне здесь, в Фолсеме, по воскресеньям славит Бога — в своей собственной современной манере, — я знаю, что в нем все еще живет вера в Плуг, Рыбу, Дерево и, конечно, в ночную богиню Иштар.

Я был арийским властителем в Древнем Египте, где мои солдаты выцарапывали непристойности на высеченных из камня гробницах фараонов, забытых в давние времена. И я, арийский властитель в Древнем Египте, построил для себя две усыпальницы: величественную пирамиду, о которой могло поведать целое поколение рабов, и другую — скромную, потайную, вытесанную в скале в пустынной долине; сделали ее рабы, которые умерли немедленно после того, как закончили работу. И я раздумываю здесь, в Фолсеме, в мире XX века, витающем в сладких грезах демократии, сохранились ли еще там, в пещере, среди скал этой потаенной пустынной долины, кости, принадлежавшие когда-то мне, когда я был арийским властителем, непреклонным и твердым.

Если бы только я мог точно выразить словами все, что я видел и знал и что осталось в моем сознании из той величественной смены рас и эпох, которая происходила до того, как началась наша писаная история! Да, даже тогда мы имели свою историю.

Я помню, как, будучи Сыном Тельца, я провел всю жизнь в созерцании звезд. И позже, и раньше были еще другие жизни, во время которых я пел со жрецами и бардами сказания, запечатленные, как мы верили, в названиях созвездий на века. А здесь, в ожидании нового конца, я внимательно изучаю книги по астрономии из тюремной библиотеки, те, какие дозволяется читать осужденным, и узнаю, что даже небеса представляют из себя преходящее скопление материи, возмущаемое движениями звезд, как и землю колеблют движения и устремления людей.

Снабженный этими современными познаниями, я смог, вернувшись из моих прежних существований после временной смерти, сравнить небеса теперешние с прежними. И звезды, оказывается, меняются. Я видел полярные звезды, много полярных звезд, целые династии полярных звезд. Теперь полярная звезда находится в созвездии Малой Медведицы. А в те далекие дни я видел полярную звезду в созвездиях Дракона, Геркулеса, Лиры, Лебедя и Цефея. Нет, даже звезды не остаются неизменными, и, однако, память о них живет во мне, в моем духе, который тождественен памяти и вечен. Только дух остается. Все остальное, будучи просто материей, исчезает и должно исчезать.

О, я вижу сейчас этого единого человека, жившего в древнем мире! Белокурый, свирепый, убийца и влюбленный, пожирающий мясо и выкапывающий растительные корни, бродяга и разбойник, который с палицей в руке странствовал вокруг света в течение тысячелетий в поисках мяса и строил гнезда для своих птенцов.

Я — этот человек, его итог, его совокупность, безволосое двуногое, которое пробилось из слизи и сотворило любовь и закон среди анархии неуемной жизни, которая билась и трепетала в джунглях. Во мне все то, чем был и стал этот человек.

Я был этим человеком во всех его рождениях, я остаюсь им и теперь, ожидая смерти, заслуженной мной по закону, который я помогал вырабатывать много тысяч лет назад и во имя которого я умирал — много раз раньше, много раз. И, созерцая эту обширную историю моего прошлого, я вижу несколько благотворных влияний; прежде всего, главнейшее из них — любовь к женщине. Я вижу себя, единого человека, любовником, всегда любовником. Правда, я был также великим воином, но, так или иначе, мне кажется теперь, когда я сижу и беспристрастно взвешиваю все это, что я был, прежде всего и больше всего, великим любовником. И именно потому, что я сильно любил, я был великим воином.

Иногда я думаю, что история человека — это история его любви к женщине. Все эти воспоминания о моем прошлом, которые я сейчас записываю, сводятся к воспоминаниям о моей любви к женщине. Всегда, в десяти тысячах жизней и изменений, я любил ее, люблю ее и сейчас. Мой сон насыщен ею; мое просыпающееся воображение, от чего бы оно не отталкивалось, всегда приводит меня к ней. Нельзя убежать от нее, от этого вечного, прекрасного, всегда лучезарного лика женщины.

О, не ошибитесь. Я отнюдь не неоперившийся пылкий юноша. Я старый человек, с расшатанным телом и здоровьем, который скоро должен умереть. Я ученый и философ. Я, как все поколения философов передо мной, знаю женщину такой, какая она есть, знаю ее слабости, посредственность, нескромность и нечестность, ее вросшие в землю ноги и глаза ее, никогда не видавшие звезд. Но — остается вечный неопровержимый факт: «Ее ноги прекрасны, ее глаза прекрасны, ее руки и грудь — рай, ее очарование могущественнее всякого другого, какое когда-либо ослепляло мужчин; как магнит, хочет он того или нет, притягивает иголку, так, хочет женщина того или нет, притягивает она мужчин».

Женщина заставила меня смеяться над смертью и расстоянием, презирать усталость и сон. Я убивал людей, многих людей, из любви к женщине, освящал в горячей крови наше брачное пиршество и смывал кровью позор ее благосклонности к другому. Я шел на смерть и бесчестие, покрывая себя черным пятном измены товарищам и звездам ради женщины, вернее, ради меня самого, ибо так сильно хотел я ее. И я лежал в траве, больной от тоски по ней, только для того, чтобы видеть, как она пройдет мимо, и впитывать глазами ее чарующую походку, ее волосы, черные как ночь, или каштановые, или льняные, или блестящие, как золотая пыль на солнце.

Я умирал от любви. Я умираю из-за любви, как вы увидите. Скоро, совсем скоро, выведут отсюда меня, Даррела Стэндинга, и лишат меня жизни. И эта смерть тоже случится из-за любви. Как случилось, что я поднял руку на профессора Хаскелла в лаборатории Калифорнийского университета? Он был мужчина. И я был мужчина. И была одна прекрасная женщина. Понимаете? Она была женщина, а я — мужчина, и влюбленный вдобавок, и во мне жило все наследие любви со времен мрачных и завывающих джунглей, когда любовь не была еще любовью, а мужчина — мужчиной.

О, конечно, в этом нет ничего нового. Часто, часто, в моем длинном прошлом, я отдавал жизнь и почет, должность и власть за любовь. Мужчина отличается от женщины. Она цепляется за конкретное и испытывает необходимость только в преходящих вещах. Наша честь несравнима с ее честью, наше представление о гордости выше ее понимания. Наши глаза видят далеко, тогда как ее глаза не видят дальше твердой земли под ее ногами, головы возлюбленного на ее груди, здорового младенца на ее руках. И все-таки такова наша алхимия, складывавшаяся веками, что женщина подчиняет себе наши мечты и нашу кровь, так что она становится для нас дороже, чем все наши грезы и даже само биение жизни в наших венах: она, как справедливо говорят любовники, значит больше, чем весь мир. И это верно, иначе мужчина не был бы мужчиной, воином и завоевателем, прокладывающим свой путь по телам других, более слабых; ибо не будь он любовником, великим любовником, он никогда не стал бы великим воином. Мы сражаемся лучше всего и умираем и живем лучше всего для того, кого любим.

Я — этот единый человек. Я вижу многих существ, вошедших в состав моего нынешнего «я». И всегда я вижу женщину, многих женщин, которые создавали и губили меня, которые любили меня и которых я любил.

Я вспоминаю, как очень давно, когда род человеческий был еще очень юн, я сделал западню в виде ямы, воткнув посреди нее острый кол, чтобы поймать Саблезубого.

С большими клыками, длинношерстый, Саблезубый представлял для нас главную опасность на новом месте, куда мы откочевали; по ночам он бродил вокруг наших костров, а днем прятался на берегу реки, чуть ниже места нашей стоянки.

И когда рев и вой Саблезубого донеслись до нас, теснившихся у догорающих костров, и я обезумел от радости, что яма и кол сделали свое дело, меня осилила женщина, обвив меня руками и ногами — и не пустила меня туда, во мрак ночи. Она была полуодета, завернута в облезлые и обожженные огнем шкуры животных, которых я убил. Смуглая и грязная, она пропахла дымом костров, не мылась с сезона весенних дождей; ногти ее были обломаны, руки — мозолистые, более похожие на лапы животного, чем на человеческие конечности. Но глаза ее были синими, как летнее небо, как глубокое море, и в них, и обвивших меня руках, и в ее сердце, бьющемся у моего сердца, я увидел то, что удержало меня возле нее… Хотя сквозь мрак, до самого рассвета, пока Саблезубый изливал в реве свой предсмертный гнев, я мог слышать, как мои товарищи смеялись и подшучивали над тем, что я не настолько уверен в своем изобретении, чтобы рискнуть отправиться ночью к яме, которую я придумал для поимки Саблезубого. Но моя женщина, моя дикая супруга, удержала меня, дикаря, каким я был, и ее глаза притягивали меня, и руки сковали меня, а ее сердце, бьющееся у моего, соблазнили меня и отвлекли от далеких грез, моего мужского подвига, самой высокой цели — убийства Саблезубого при помощи хитроумной ловушки.

Я был однажды Ушу, стрелком из лука. Я помню это ясно. Я отбился от своего племени, заблудился в большом лесу, пока наконец не очутился на заросшей травой равнине, где меня захватило в плен чужое племя, родственное моему тем, что их кожа была такой же белой, волосы — светлыми, а язык не очень отличался от нашего. А ее звали Игарь — и я соблазнил ее своим пением в сумерках, ибо ей предназначено было дать начало новому роду: бедра ее были широкими, грудь пышной, так что она не могла не стать добычей мужчины с сильными мускулами и широкой грудью, который пел о своей доблести и обещал ей пищу и защиту, пока она будет нянчить детей, которым суждено охотиться и жить после нее.

Этот народ не обладал такими обширными познаниями, как мой народ; они ловили зверей в сети и ямы, а в битвах пускали в ход палицы и пращи. Они не знали волшебства быстро летящих стрел с зарубкой на конце, сделанной для того, чтобы они крепче лежали на натянутой тетиве из сухожилий оленя.

И в то время как я пел, мужчины чужого племени смеялись в сумерках. И только она, Игарь, верила мне. Я взял ее одну на охоту, туда, где олени ищут воды. И моя стрела зазвенела и запела в чаще, и олень упал, сраженный; его теплое мясо было сладким — и она стала моей там, у воды.

Из-за Игарь я остался жить в этом племени. И я научил их делать луки из красного и душистого дерева, похожего на кедр. Я научил их зорко смотреть, прицеливаться одним левым глазом, мастерить дротики для мелкой дичи и зубчатые, из костей, — для рыбы, которую мы ловили в прозрачной воде; изготовлять наконечники для стрел из твердого камня — чтобы охотиться на оленей, диких лошадей, лосей и старого Саблезубого. Они смеялись над тем, как я обтесывал камень, пока я не прострелил насквозь лося, и все племя высказало одобрение, когда каменный наконечник выдержал это испытание и прошел насквозь, а оперенный конец застрял во внутренностях животного.

Я был Ушу, стрелок, и Игарь была моей женщиной и женой. Мы смеялись под солнцем по утрам, когда наши дети, мальчик и девочка, золотоволосые, как пчелы, барахтались и катались в пыли; а по ночам она лежала в моих объятиях и любила меня, а потом убеждала меня бросить охоту как опасное занятие, поскольку я умел выбирать и гнуть дерево и обтесывать наконечники стрел. Я мог оставаться в нашем становище, заставив других мужчин приносить мне мясо, добытое на охоте. И я послушался ее, стал тучным и страдающим одышкой, и в долгие ночи без сна терзался тем, что люди из чужого племени приносят мне мясо за мою мудрость, но смеются над моей толщиной и нежеланием охотиться и воевать.

А в старости, когда наши сыновья стали взрослыми и наши дочери стали матерями, с юга, как волны с моря, нахлынули на нас орды темноволосых людей, с широкими бровями и со спутанными волосами, и мы отступили перед ними — к прудам среди холмов. Игарь, как все мои жены, задолго до того и много после, обвивавшая меня руками и ногами, не знавшая моих видений, старалась не пустить меня на битву.

Но я вырвался из ее объятий, тучный, страдающий одышкой, в то время как она плакала, что я больше не люблю ее, и я пошел на ночной бой, свирепый бой, где, под пение натянутых луков и пронзительный гул стрел, оперенных и остроконечных, мы показали кочевникам нашу ловкость и мужество и научили их, как надо проливать кровь.

И когда я умер здесь, в конце битвы, вокруг меня пели погребальные песни, и в песнях этих, казалось, были те слова, которые я сложил, когда был Ушу, стрелком, а Игарь, моя жена, обвивающая меня руками и ногами, хотела удержать меня от участия в битве.

Однажды, одно небо знает, когда именно, очень давно, когда человек был еще юн, мы жили среди больших болот, где холмы подступали вплотную к широкой, медленно текущей реке и где наши женщины собирали ягоды и корни; здесь паслись стада оленей, диких лошадей, антилоп и лосей, которых мы, мужчины, убивали стрелами или заманивали в ямы или в расселины холмов.

В реке мы ловили рыбу, в сети, сплетенные женщинами из коры молодых деревьев.

Я был мужчиной, пылким и любопытным, как антилопа, которую мы подманивали к засаде пучками колыхающейся травы. В болотах рос дикий рис, поднимаясь прямо из воды. Каждое утро дрозды будили нас своим щебетаньем, покидая свои гнезда, чтобы лететь в болота. И в долгих сумерках воздух был наполнен их шумом, когда они прилетали обратно в гнезда. То было время, когда созревал рис. Там водились также дикие утки, и утки и дрозды объедались созревшим рисом, с которого солнце снимало шелуху.

Будучи мужчиной, всегда беспокойным, всегда ищущим, всегда интересующимся тем, что лежит позади холмов и позади болот, и в глине, на дне реки, я глядел на диких уток и дроздов и размышлял, пока мои размышления не дали мне идею и я не прозрел. И вот то, что я увидел, вот это рассуждение.

Мясо — хорошая пища. Но в конце концов, проследив весь его путь, или, скорее, вернувшись к его началу, мы обнаружим, что всякое мясо возникает из травы. Мясо уток и дрозда рождалось из семян болотного риса. Для того чтобы убить утку стрелой, надо долго ее выслеживать и сидеть в засаде; затраченный труд едва окупается добычей. Дрозды же слишком малы, чтобы их убивать стрелами; они годятся лишь для мальчиков, которые на них учатся охотиться. И все-таки в сезон риса утки и дрозды становятся очень толстыми — благодаря рису. Почему мне и моему племени так же не жиреть от риса?

И я раздумывал об этом в нашем становище, молчаливый и хмурый, в то время как дети ссорились возле меня, не замечаемые мною, а Арунга, моя жена, напрасно бранилась и требовала, чтобы я шел на охоту и принес побольше мяса для нашей многочисленной семьи.

Арунга была женщиной, которую я украл из племени, жившего среди холмов. Мы с ней целый год после похищения учились общему языку. Ах, как я прыгнул на нее, вниз с нависающих ветвей деревьев, когда она пробегала под ними по тропинке! Придавив ее плечи тяжестью моего тела, я крепко вцепился в нее. Она извивалась, как кошка, там, на тропинке. Она била и кусала меня. Ногти ее были похожи на когти дикой кошки, и она полосовала ими меня. Но я удержал ее и овладел ею, и два дня бил ее, чтобы заставить отправиться со мной из лощины горного племени в равнинную страну, где меж рисовых зарослей текла река и где жирели утки и дрозды.

Я осуществил свою мечту, когда созрел рис. Я посадил Арунгу на край выжженного пустого бревна, являвшего собой самую примитивную лодку. Я приказал ей грести. На корме я разостлал шкуру оленя, которую она выделала. Двумя толстыми палками я склонял стебли над оленьей шкурой и выколачивал из колосьев зерна, которые иначе были бы съедены дроздами. И, придумав этот способ и испробовав его, я дал обе палки Арунге, а сам сел на нос, чтобы править и грести.

Раньше мы иногда ели сырой рис, и он нам не нравился. Но теперь мы поджаривали его на огне, так что зерна набухали и становились белыми, и все племя сбежалось попробовать его.

После этого мы стали известны среди людей как «едоки риса» или «сыны риса». И много, много времени спустя, когда племя речных жителей оттеснило нас из болот на плоскогорье, мы взяли с собой семена риса и посеяли их на новой земле. Мы научились выбирать самые крупные зерна для посева, так что весь рис, который мы потом ели, был крупнозернистым и сильнее разбухал от поджаривания и варки.

Но скажу об Арунге. Я сказал, что она визжала и царапалась, как кошка, когда я украл ее. Зато я помню случай, когда ее сородичи схватили меня и потащили в горы. То были ее отец, его брат и два ее единокровных брата. Но она была моей, потому и пошла со мною. И ночью, когда я лежал связанный, как дикий боров, ожидающий, когда его зарежут, а они спали, усталые, возле огня, она подползла к ним и размозжила им головы боевой дубиной, которую я сам смастерил. Она плакала надо мной, освободила меня и убежала вместе со мной назад к большой спокойной реке, где дрозды и дикие утки жирели среди рисовых зарослей, ибо это было еще до того, когда пришли Сыновья Реки.

И все это потому, что она была Арунга, единая женщина, вечная женщина. Она жила во все времена и повсюду. Всегда она была жива. Она бессмертна. Однажды, в далекой стране, ее звали Руфь. Ее звали также Изольдой, Еленой, Покахонтас и Унгой. И только один чужеземец находил ее и будет находить среди племен всей земли.

Я вспоминаю многих женщин, растворившихся в этой одной женщине. Было время, когда мой брат Хар и я по очереди то спали, то мчались, неустанно загоняя дикого жеребца и днем и ночью. Кружа вокруг него, мы довели его голодом и жаждой до покорности и бессилия, так что под конец он мог лишь стоять и дрожать, пока мы связывали его веревками, сплетенными из оленьей кожи. Только благодаря быстрым ногам, не ведающим усталости, и простой сообразительности (это был мой план) мы с братом победили это быстроногое животное и завладели им.

И когда все было готово для того, чтобы я взобрался к нему на спину, — потому что это было моей мечтой с самого начала, — Сельпа, моя жена, обвила меня руками и возвысила голос, настойчиво требуя, чтобы поехал не я, а Хар, потому что у Хара нет ни жены, ни детей и никого не опечалит его смерть. Под конец она заплакала так, что я изменил своей мечте, и Хар, голый и цепкий, сел верхом на жеребца, а тот встал на дыбы и понес.

Солнце заходило — и поднялся великий плач, когда принесли Хара с далеких скал, где его нашли. Его голова была расколота вдребезги, и, точно мед из пчелиного улья, его мозги вылились на землю. Мать посыпала свою голову древесным пеплом и зачернила себе лицо, а отец отрезал половину пальцев на одной руке в знак печали. А все женщины, в особенности молодые и незамужние, называли меня скверными именами; а старые качали головами, бормотали и шептали, что ни их отцы, ни отцы их отцов не совершали подобных безумств. Лошадиное мясо — хорошая пища; мясо молодых жеребят годится даже для старческих зубов, но только безумец может затеять борьбу с дикой лошадью, если она не ранена стрелой или не бьется на кольях посреди ямы-западни.

И Сельпа грызла меня до самого сна, а утром разбудила своей воркотней, все время протестуя против моего безумия, все время жалуясь на меня, жалея себя и наших детей, пока под конец я не устал и не отказался от своей далекой мечты; я сказал ей, что больше никогда не буду мечтать о том, чтобы взнуздать дикую лошадь, чтобы лететь на ней с быстротой ветра, через пески и цветущие луга.

В течение долгих лет люди не переставали рассказывать о моем безумии. Именно эти рассказы и стали моей местью, потому что моя мечта не умирала, и юноши, слушая издевательства и насмешки, мечтали о том же, так что в конце концов мой первенец Отар, совсем еще ребенок, бросился к дикому жеребцу, вскочил на него верхом и промчался перед всеми нами с быстротой ветра. После этого, чтобы не отстать от него, все мужчины стали ставить западни и укрощать диких лошадей. Много лошадей было поймано и приведено в покорность, но немало людей погибло; зато я дожил до дня, когда мы стали класть наших младенцев в корзинки из ивового лыка, перекинутые через спины лошадей, которые во время кочевий перевозили все наше добро.

Я, будучи молодым человеком, мечтал и грезил; Сельпа — женщина, удержала меня от выполнения этого желания, но перед Отаром, семенем нашим, которое будет жить после нас, мелькнула моя мечта, и он осуществил ее, так что наше племя процветало благодаря удачной охоте.

Во время великого переселения из Европы, длившегося много поколений, когда мы привели в Индию короткорогий скот и принесли умение сеять ячмень, я встретил одну женщину. Но это случилось задолго до того, как мы достигли Индии. Тогда еще было не видно конца этому длившемуся целые столетия передвижению, и никакая наука не поможет мне определить теперь местонахождение древней долины, где это случилось.

Женщину эту звали Нухила.

Долина была небольшая, узкая, и ее крутые склоны и дно были изрезаны террасами, где росли рис и просо — первые рис и просо, которые увидели мы, Сыновья Гор. В этой долине жил миролюбивый народ. Он стал изнеженным, возделывая плодородную землю, которую делала еще более изобильной вода. Мы впервые увидели и систему орошения, хотя у нас было мало времени на то, чтобы обратить внимание на устройство рвов и каналов, по которым стекала вся вода с холмов на обрабатываемые ими поля. У нас не было времени разглядывать, потому что мы, Сыновья Гор, были немногочисленны и бежали от Сыновей Безносого, которых было много. Мы прозвали их Безносыми, а они называли самих себя Сыновьями Орла. Но их было много, и мы бежали от них, с нашим короткорогим скотом, козлами, семенами ячменя, с нашими женами и детьми.

В то время как Безносые убивали наших юношей, прикрывавших отступление, наши передовые убивали людей из долины, которые пытались сопротивляться, но были слабы. Их хижины были построены из глины, а крыши покрыты травой; стена, окружающая деревню, тоже была из глины, очень толстая и прочная. Когда мы перебили людей, построивших стену, и укрыли за ней наши стада, наших жен и детей, мы взобрались на стену и стали осыпать бранью Безносых. Ибо мы нашли глинобитные житницы, полные риса и проса, наш скот мог есть солому с крыш, время дождей близилось, так что мы не должны были испытывать недостатка в воде.

То была долгая осада. Вначале мы собрали вместе оставшихся в живых женщин, старцев и детей долины и выгнали их за стены, которые они сами выстроили. Но Безносые убили их всех до единого, поэтому для нас стало больше пищи в деревне, а для Безносых — больше пищи в долине.

То была утомительная, долгая осада. Нас поразил мор, и мы умирали от заразы, исходившей от наших покойников. Мы опустошили глиняные житницы с рисом и просом. Наши козы и короткорогий скот съели всю солому с домов, и мы еще до конца осады съели коз и другую скотину.

Пришло время, когда там, где прежде стояло пять мужчин на стене, оставался только один, где было пятьсот младенцев и детей постарше, не стало ни одного. Нухила, моя жена, первая обрезала себе волосы и сплела из них крепкую тетиву для лука. Другие женщины сделали то же самое, и когда наши стены были атакованы, они стали с нами плечом к плечу, с нашими пращами и луками, осыпая Безносых дождем камней и стрел.

Даже терпеливых Безносых мы почти утомили. Пришло время, когда из десяти мужчин у нас остался в живых едва один, а женщин и того меньше; тогда Безносые начали переговоры. Они сказали нам, что мы сильное племя, и что наши женщины рожают настоящих мужчин, и что, если мы отдадим им наших женщин, они уйдут из долины, оставив ее нам в полное владение, и тогда мы можем взять себе жен из южных долин.

Но Нухила сказала «нет». И другие женщины сказали «нет». И мы насмехались над Безносыми и спрашивали, не устали ли они сражаться. Но сами мы были почти мертвыми, когда смеялись над нашими врагами, и в нас оставалось мало боевого духа, так мы совсем обессилели. Еще одна атака, и нам придет конец. Мы знали это; и наши женщины тоже знали это. И Нухила сказала, что мы должны убить наших женщин раньше, чем за ними придут Безносые, чтобы они им не достались. И все женщины согласились с нею. И в то время как Безносые готовились к атаке, которая должна была стать последней, там, за стеной, мы убивали наших женщин. Нухила любила меня и склонилась, чтобы быстрее встретить удар моего меча. А мы, мужчины, из любви к нашему племени и сородичам, убивали один другого до тех пор, пока остались в живых только Орда и я, красные от пролитой крови. И так как Орда был старше меня, я склонился, чтобы принять удар его меча, но умер я не сразу. Я был последним из Сыновей Гор, потому что видел, как Орда сам бросился на свой меч и вскоре испустил дух. И умирая под ликование приближающихся Безносых, нарастающее в моих ушах, я радовался, что у Безносых не будет ни одного сына из нашего племени, рожденного нашими женщинами.

Не знаю, какое это было время, когда я был Сыном Гор и умер в узкой долине, где мы перебили Сыновей Риса и Проса. Я знаю только, что это было за целые столетия до того, как широко разлилось переселение Сыновей Гор в Индию, задолго до того, как я был арийским властителем в Древнем Египте и выстроил себе два склепа, уничтожив гробницы предшествовавших мне царей.

Я охотно рассказал бы больше об этих далеких днях, но сейчас время дорого. Скоро я должен умереть. Все-таки я жалею, что не могу рассказать побольше об этих ранних переселениях, когда гибли народы, спускались ледники и меняли свои вековые пастбища животные.

Мне хотелось бы также рассказать о Таинствах. Мы ведь всегда пытались разгадать тайны жизни, смерти и увядания. В отличие от других животных, человек всегда заглядывался на звезды. Много богов создал он по своему подобию, согласно образам своего воображения. В те древние времена я почитал солнце и тьму, я почитал колосящееся зерно как творца жизни. Я почитал Сар, богиню зерна. И я почитал богов морских, богов рек.

Да, и я помню Иштар, до того как ее у нас украли вавилоняне, и Эа, нашего бога подземного мира, давшего Иштар возможность покорить смерть. Митра тоже был добрым древнеарийским божеством, пока его не похитили у нас или пока мы его не низложили. И я помню, как однажды, много лет спустя после переселения, когда мы принесли ячмень в Индию, я отправился в эту страну, чтобы продать там лошадей, с целым караваном, следующим за мной, и со множеством слуг, поклоняющихся Бодхисатве.

Поистине, Таинства кочевали вместе с людьми, богов крали и заимствовали, так что они были такими же бродягами, как и мы.

Я, Даррел Стэндинг, улыбаюсь сейчас в отделении для убийц тому, что меня признали виновным и приговорили к смерти двенадцать присяжных, добросовестных и честных. Двенадцать всегда было магическим числом при всех таинствах. Оно отнюдь не берет начало от двенадцати колен Израиля. Еще до них звездочеты расположили на небе двенадцать знаков зодиака. И я вспоминаю, что когда я был асом и ваном, Один, творя суд над людьми, сидел в окружении двенадцати богов.

И вот, когда я спокойно взвешиваю все это, я заключаю, что величайшим в жизни, во всех жизнях, для меня и для всех мужчин была женщина, есть женщина и будет женщина, будет до тех пор, пока совершается движение звезд на небе, пока не прекратится их вечный танец. Более великой, чем наш труд и старания, игра воображения и измышления, битвы, изучение звезд и таинств, более великой, чем все это, всегда была женщина.

Все мои труды и стремления приводили к ней; во всех моих далеких грезах я видел ее в конце пути.

Ради нее и рожденных ею детей я умирал на вершинах деревьев и выдерживал долгую осаду в пещерах и на глинобитных стенах. Ради нее я поместил в небо двенадцать знаков. Ее боготворил я, когда склонялся перед десятью нефритовыми камнями и почитал их, как месяцы беременности.

Всегда женщина близко припадала к земле, как болотная куропатка, прикрывающая своего птенца; всегда безудержность моих блужданий уводила меня с ясного пути; и всегда мой звездный путь возвращал меня к ней, к вечному образу, женщине, единой женщине, объятия которой были мне так нужны, что в них я забывал о звездах.

Ради нее совершал я целые одиссеи, взбирался на горы, пересекал пустыни; ради нее предводительствовал я на охоте и был в первых рядах в бою; и ради нее и ей я пел песни о том, что совершил. Я испытал радость жизни и всю музыку восторга только благодаря ей. И здесь, на пороге смерти, я могу сказать, что нет более сладкого и трепетного безумия, чем те мгновения, когда я погружался в благоухающее блаженство ее волос.

Еще одно слово. Я часто вспоминаю Дороти в ту пору, когда я еще преподавал агрономию сыновьям фермеров. Ей было одиннадцать лет. Отец ее был деканом коллежа. Она была еще совсем юной и решила, что любит меня. Но я улыбался, потому что мое сердце оставалось безучастным и было отдано другой.

И все же я улыбался ей нежно, потому что в глазах ребенка я видел вечную женственность, женщину всех времен и пространств. Ее глаза были глазами моих подруг из джунглей и высокого леса, из пещер и стоянок кочевников. В ее глазах я видел глаза Игарь, когда я был стрелком Ушу, глаза Арунги, когда я возделывал рис, глаза Сельпы, когда я мечтал о приручении жеребца, глаза Нухилы, склонившейся, чтобы принять удар моего меча.

Она была женщиной-ребенком, но вместе с тем являлась дочерью всех женщин, как ее мать до нее, и она была матерью всех женщин, которые будут после нее. Да, она была Евой, Лилит и Иштар. Ей было одиннадцать лет, и она была всеми женщинами, которые жили раньше и будут жить потом.

Теперь я сижу в своей камере, мухи жужжат в сонном летнем воздухе, и я знаю, что мое время скоро кончится. Скоро они наденут на меня рубашку без ворота… Но умолкни, сердце. Дух бессмертен. После мрака смерти я снова буду жить, — и в этой жизни будут женщины. Будущее таит от меня еще не родившихся женщин в существованиях, которые я еще буду проживать. И хотя звезды движутся, а небеса лгут, вечно остается женщина, сияющая, вечная, единая женщина, как я, во всех своих обликах и судьбах, остаюсь тем же мужчиной, ее супругом.