Смирительная рубашка (странник по звездам)

Джек Лондон

Глава 8

В одиночке, в камере № 1, начальник тюрьмы Азертон и капитан Джеми продолжали меня допрашивать. Начальник тюрьмы Азертон сказал мне:

— Стэндинг, говори, где динамит, или я тебя заморю в рубашке. Выбирай: динамит или крышка.

— Значит, остается крышка, — ответил я, — так как я ничего не знаю о динамите.

Это рассердило начальника тюрьмы и подтолкнуло его к немедленным действиям.

— Ложись, — скомандовал он.

Я повиновался, так как знал, какое это безумие — сопротивляться трем или четырем сильным мужчинам. Они крепко стянули меня на целых сто часов. Только раз в сутки позволялось мне пить воду. Мне не хотелось есть, но пищу мне и не предлагали. К концу срока тюремный врач Джексон осмотрел меня несколько раз.

Но я слишком привык к рубашке за время своей «неисправимости», чтобы она могла повредить мне сама по себе. Конечно, она обессиливала меня, вытягивала из меня жизнь, но я научился одной уловке — напрягать мышцы, чтобы тем самым несколько ослабить шнуровку. По истечении первых ста часов я был истощен и утомлен, вот и все. Другой срок мне дали через сутки отдыха. На этот раз назначено было 150 часов. Большую часть этого времени я находился в состоянии физического оцепенения и умственно — в бреду. Потом усилием воли я заставил себя спать в течение многих часов.

Затем начальник тюрьмы Азертон разнообразил пытку. Теперь меня то зашнуровывали в рубашку, то освобождали из нее, и я никогда не знал, когда это произойдет. Мог десять часов провести на свободе и двадцать часов в рубашке; или мне давали только четыре часа отдыха. В самый неожиданный момент, ночью, моя дверь с грохотом отворялась, и сменившиеся часовые шнуровали меня. Иногда устанавливался некоторый порядок: так, в продолжение трех суток я попеременно находился восемь часов в рубашке и восемь на свободе. И когда я начал привыкать к этому порядку, его внезапно изменили и я получил двое суток стягивания.

И каждый раз мне задавали один и тот же вопрос: «Где динамит?» Иногда начальник тюрьмы Азертон страшно злился на меня. Однажды, после особенно строгого шнурования, он стал требовать у меня признания. Он даже пообещал мне три месяца абсолютного покоя в госпитале и хорошую пищу, а затем работу в библиотеке.

Доктор Джексон, слабое, зависимое создание с поверхностными медицинскими знаниями, впал в скептицизм. Он настаивал, что шнурование, как бы долго оно ни продолжалось, не может убить меня. Это лишь послужило поводом для Азертона удвоить свои усилия.

— Эти сухощавые книгоеды надуют самого дьявола, — ворчал он. — Они упорнее неученых. И все-таки мы его прикончим. Стэндинг, ты слышишь меня? Пока что были цветочки, подожди ягодок. Лучше тебе сознаться и избежать мучений. Я держу свое слово. Слышишь меня: динамит или крышка. Дело обстоит так. Выбирай.

— Неужели вы думаете, что я держусь потому, что это доставляет мне удовольствие? — открыл было я рот, но в эту минуту Джонс Горошина толкнул меня в спину ногой, чтоб стянуть меня туже, потому что я пытался с помощью напряжения мускулов тайком ослабить стягивание. — Мне не в чем признаваться. Я отдал бы правую руку, чтобы иметь возможность показать вам, где динамит.

— О, я насквозь вижу вашу образованную породу, — засмеялся он. — Вы стоите на своем, вы упорствуете. Вы брыкаетесь, как лошади. Туже, Джонс — ты и наполовину не стянул. Стэндинг, если не признаешься, будет тебе крышка, вот на чем я стою.

Я научился одному трюку. Чем человек становится слабее, тем менее чувствителен он к страданиям. Боли меньше, потому что нечему болеть. Человек, уже ослабевший, слабеет медленнее. Всем известно, что сильные люди, непривычные к болезням, страдают от них гораздо больше, чем женщины или инвалиды. Когда иссякли последние запасы сил, тогда их тратится меньше. После того как сойдет излишняя плоть, остается натянутая, сопротивляющаяся ткань. Действительно, я стал таким, — приобретя тренированный организм, цепляющийся за жизнь.

Моррелл и Оппенхеймер жалели меня, выражали мне свою симпатию и давали советы. Оппенхеймер говорил мне, что он прошел и через худшее и все же до сих пор жив.

— Не сдавайся, — стучал он мне. — Не дай им убить себя, ибо это развяжет им руки. И не надо сознаваться.

— Да не в чем сознаваться, — простучал я ответ носком сапога о решетку. Я был в рубашке в это время и поэтому мог разговаривать только ногами. — Я ничего не знаю об этом проклятом динамите.

— Правильно, — похвалил Оппенхеймер. — Он молодчина, не правда ли, Эд?

Слова эти показывают, какие шансы я имел на то, чтобы убедить начальника тюрьмы Азертона в том, что я ничего не знаю о динамите. Его упорные допросы убедили даже такого человека, как Джек Оппенхеймер, и он теперь только восхищался твердостью, с которой я держал язык за зубами.

Первое время этой пытки я ухитрился много спать. У меня были замечательные сны. Конечно, они были живыми и реальными, как большинство снов. Что делало их замечательными, так это их связность и последовательность. Часто я обращался с речью к людям науки, читая им вслух по заботливо заготовленным конспектам из моих собственных изданий, или из моих результатов исследований, или опытов других. Когда я просыпался, мой голос, казалось, еще звенел в моих ушах, а мои глаза еще видели напечатанные на белой бумаге целые фразы и параграфы, которые я перечитывал и удивлялся им, когда видение исчезало. Между прочим, хочу обратить внимание на тот факт, что метод мышления, которым я пользовался в этих лекциях, во сне, был всегда дедуктивным.

Я видел также большую ферму, раскинувшуюся с севера на юг на сотни миль где-то в умеренном поясе с климатом, флорой и фауной, весьма похожими на калифорнийские. Не раз и не два, а тысячи раз я проезжал во сне по этим местам. Я хочу обратить внимание на то, что всегда это была одна и та же местность. Ни одна существенная подробность ее не менялась в различных снах. Так, например, мне всегда требовалось восемь часов, чтобы через засеянные люцерной луга (где я держал джерсейских коров) на горных лошадях добраться до деревни, раскинувшейся возле большой, пересыхающей реки, где была станция узкоколейной железной дороги. Каждая межа во время этой восьмичасовой поездки, каждое дерево, каждая гора, каждый брод и мост, каждая горная вершина и склоны холма были всегда те же самые.

В этой правильно и рационально возделанной местности моих «рубашечных» снов мельчайшие подробности менялись в соответствии со временем года и трудом человека. Так, на горных пастбищах за лугами люцерны я устраивал новую ферму, разводя на ней ангорских коз. Здесь я замечал изменения с каждым посещением во сне, и эти изменения соответствовали промежутку времени между моими посещениями.

О, эти покрытые кустарником склоны! Как сейчас я вижу тот день, когда козы были выпущены туда в первый раз. И я помню последовательные перемены — начали образовываться проходы, которые козы буквально проедали в частом кустарнике; исчезли молодые, маленькие кусты; прогалины образовались то там, то здесь, где кусты ощипали козы. Да, в последовательности подобных сновидений была своя прелесть. Настал день, когда люди с топорами срубили все большие ветви и дали козам возможность глодать кору и почки. А однажды зимой высохшие голые скелеты всех этих кустов были собраны в кучу и сожжены. Затем я отправил своих коз на другие заросшие кустарником склоны, а на их место привел рогатый скот.

Да, в моих снах часто я выходил из поезда узкоколейной дороги, который останавливался у селения, садился в телегу и ехал часами мимо всех давно знакомых мест, лугов, засеянных люцерной, и по моим горным пастбищам, где ячмень, хлеб и клевер были готовы к уборке и где я ждал нанятых для этого людей, в то время как, карабкаясь все выше, мои козы ощипывали заросшие кустарником склоны, превращая их в обрабатываемые поля.

Но это были только сны, вольные сны, воображаемые приключения моего подсознательного разума. Совершенно непохожими на них, как вы увидите, были мои другие приключения, когда я переходил за пределы смерти и воскрешал реальность других жизней, которые были моими когда-то, в давние времена.

В долгие часы бодрствования в смирительной рубашке я находил, что слишком много думаю о Сесиле Уинвуде, поэте-провокаторе, который без причины навлек на меня все эти мучения и сейчас уже был на свободе, на вольном свете. Нет, я не ненавидел его. Слово это слишком слабо. Нет в речи достаточно сильных слов, чтоб описать мои чувства. Я могу только сказать, что меня грызло желание отомстить ему, и это само по себе было мукой и превосходило все возможности речи. Я не стану рассказывать вам ни о часах, посвященных планам мести, ни о дьявольских способах истязаний, которые я придумывал для него. Только один пример. Мне очень нравилась старинная пытка: крысу помещают на тело человека и накрывают железным тазом так, что выйти она может, только проделав в человеке дыру. Как я говорил, мне это очень нравилось до тех пор, пока я не понял, что такая смерть наступает быстро, после чего я долго и с удовольствием мечтал о мавританском способе… Но я ведь обещал не рассказывать больше об этом. Достаточно сказать, что многие из моих часов бодрствования, когда от боли я доходил до исступления, были посвящены мечтам о мести Сесилу Уинвуду.