Смирительная рубашка (странник по звездам)

Джек Лондон

Глава 7

Вот каково было мое положение: я знал, что во мне таится целая сокровищница воспоминаний о других жизнях, но я был бессилен сделать что-нибудь большее, чем метаться подобно сумасшедшему по этим воспоминаниям. Во мне была сокровищница, но я не мог открыть ее.

Я вспомнил случай с пастором Стейтоном Мозесом, который перевоплощался в святого Ипполита, Плотина и друга Эразма Роттердамского по имени Гроцин. И задумавшись об опытах полковника Дероша, о которых я читал по-дилетантски в иные, деятельные дни, я убеждался, что Стейтон Мозес в предыдущих своих жизнях действительно был этими личностями, которые, видимо, временами вновь овладевали им. Собственно говоря, они были им. Все они были лишь звеньями цепи возвращений.

Об опытах полковника Дероша я думал особенно много. Выбирая легко поддающихся гипнозу субъектов, он утверждал, что возвращал их к временам их предков. Он описал опыт с Жозефиной, восемнадцатилетней девушкой из Вуарона, что в департаменте Изер. Погрузив ее в гипноз, полковник Дерош отослал ее через события ее отрочества, детства, младенчества и безмолвного мрака материнского чрева дальше, сквозь молчание и тьму того времени, когда она, Жозефина, еще не родилась, к свету и жизни предыдущего существования, когда она была грубым, подозрительным, ожесточенным стариком по имени Жан-Клод Бурдон, который служил в свое время в седьмом артиллерийском полку в Безансоне и умер семидесяти лет от роду. А когда полковник Дерош загипнотизировал в свою очередь эту тень Жан-Клода Бурдона, проследив его жизнь до детства, рождения и мрака нерожденного состояния, он снова увидел свет и жизнь, но теперь в облике старухи — Филомены Кортерон.

Но что бы я ни предпринимал с кусочком соломы, поблескивающим в лучах света, просачивающихся в одиночку, мне не удавалось добиться подобной полной картины предшествующей жизни. В результате этой неудачи я пришел к убеждению, что только после смерти смогу ясно и связно воскресить воспоминания о своих прошлых воплощениях.

Но волны жизни бурно текли во мне. Я, Даррел Стэндинг, так сильно не хотел умирать, что отказывался позволить начальнику тюрьмы Азертону и капитану Джеми убить себя. Я всегда был так привязан к жизни, что мне иной раз приходило в голову, что именно благодаря этому я все еще здесь, ем и сплю, думаю и вижу сны, пишу этот рассказ о моих различных «я» и ожидаю неизбежной петли, которая завершит один из кратких периодов длинной цепи моих существований.

И тогда-то явилась смерть в жизни.

Этому фокусу научил меня Эд Моррелл, как вы прочтете в дальнейшем. Начало всему положили начальник тюрьмы Азертон и капитан Джеми. Их, должно быть, охватила новая волна паники при мысли о динамите, как они думали, спрятанном мной. Они ввалились в мою темную камеру и сказали мне прямо, что будут держать меня в смирительной рубашке, пока я не умру, если я не открою, где находится динамит. И они уверили меня, что они сделают это официально, без всякого ущерба для своего служебного положения. Моя смерть в тюремном отчете будет приписана естественным причинам.

О, дорогие, прилично одетые граждане, пожалуйста, поверьте мне, что в настоящее время в тюрьмах убивают людей, как их всегда убивали с тех пор, как были выстроены людьми первые тюрьмы.

Я прекрасно знал, какими ужасами, мучениями и опасностями грозит мне смирительная рубашка. Я видел людей, доведенных ею до сумасшествия! Я видел людей, искалеченных на всю жизнь смирительной рубашкой. Я видел крепких парней, таких крепких, что их организм не поддавался даже тюремному туберкулезу, здоровье которых оказывалось, однако, сломлено после продолжительного пребывания в рубашке, так что они погибали от туберкулеза через шесть месяцев. Одноглазый Уилсон умер от этой пытки в первый же час, тогда как тюремный врач, недоверчивый невежа, смотрел на него и улыбался. И я видел, как люди после получасового пребывания в рубашке признавались в том, что было и чего не было, добавляя к своему сроку годы. У меня был собственный опыт. Сейчас на моем теле можно насчитать сотни рубцов, и с ними я взойду на эшафот. Даже если бы я прожил еще сто лет, эти самые рубцы сошли бы со мной в могилу.

Быть может, дорогие граждане, допускающие подобные пытки и оплачивающие труд палачей, быть может, вы не знаете, что это такое. Позвольте же мне описать ее так, чтоб вы поняли метод, с помощью которого я достиг смерти при жизни, стал на недолгий срок властелином времени и пространства и покинул тюремные стены, чтобы блуждать среди звезд.

Видели ли вы когда-нибудь холщовый брезент или резиновое одеяло с медными колечками, вделанными вдоль краев? Тогда представьте себе кусок крепкого брезента, около четырех с половиной футов длины, с большими и тяжелыми медными колечками вдоль обоих краев. Ширина этого брезента всегда меньше полного обхвата человеческого тела, которое будет обернуто им. К тому же он имеет неправильную форму — шире в плечах, несколько уже в бедрах и заметно уже в талии.

Смирительная рубашка расстилается на полу. Человеку, которого надо наказать или пытать, чтобы вырвать у него признание, приказывают лечь лицом вниз на разостланный брезент. Если он отказывается, его избивают. После этого он ложится добровольно, то есть по воле палачей, то есть по вашей воле, дорогой гражданин, кормящий и оплачивающий этих палачей за то, что они вместо вас делают это дело.

Человек ложится лицом вниз. Края рубашки стягивают как можно ближе друг к другу вдоль середины спины. Затем веревка продевается через колечки, как при шнуровании ботинок, и человека зашнуровывают в брезент, как ногу в ботинок. Только его затягивают так, как никому и в голову не придет затянуть свою обувь. На тюремном жаргоне это называется «пеленание». В тех случаях, когда надзиратели жестоки и мстительны или если свыше дается соответствующее приказание, они упираются ногами в спину несчастного, чтобы затянуть его еще туже.

Случалось ли вам слишком туго зашнуровать свою обувь и через полчаса испытать мучительную боль в ступне от затрудненного кровообращения? Помните ли вы, что после пяти минут подобных страданий вы просто не могли сделать ни шагу, распускали шнурки и снимали давление? Очень хорошо. Теперь попробуйте представить себе все свое тело так зашнурованным, только еще более стянутым, и вообразите, что давление распространяется не только на ступню или ногу, но и на все ваше тело, сжимая ваше сердце, готовое разорваться, легкие и все остальные жизненно важные органы.

Я вспоминаю, как впервые был подвергнут этому жесткому наказанию в карцере. Это случилось в начале моей «неисправимости», вскоре после того, как я попал в тюрьму. Обычно я ткал свою норму в сто ярдов в среднем на два часа быстрее остальных. Да и моя джутовая дерюга в среднем была качеством выше требуемого. Однако я был зашнурован в рубашку, согласно тюремному отчету, из-за «пропусков» и «дыр» в ткани, то есть потому, что моя работа была неудовлетворительна. Конечно, это нелепость. На самом деле меня наказали за то, что я, прекрасный специалист в области производительности труда, вздумал указывать глупому главному мастеру на то, чего он не понимал в своем деле.

Тогда мастер в присутствии капитана Джеми позвал меня к столу, где было разложено ужасное тряпье, подобное которому никогда не выходило из-под моего станка. Трижды таким образом призывали меня к столу. Третий раз означал, согласно правилам ткацкой мастерской, наказание, а именно двадцатичетырехчасовое пребывание в смирительной рубашке.

Меня отправили в карцер. Мне было приказано лечь лицом вниз на брезент, разложенный на полу. Я отказался. Один из надзирателей, Моррисон, схватил меня за горло. Мобинс, надзиратель карцерного отделения, сам заключенный, ударил меня несколько раз кулаками. В конце концов я лег, как было приказано. А поскольку, сопротивляясь, я разозлил их, они стянули меня особенно крепко. Затем они перевернули меня, как полено, на спину.

Сначала это показалось не так страшно. Когда тюремщики заперли мою дверь, грохоча засовами, и оставили меня в полной темноте, было одиннадцать часов утра. В течение нескольких минут я чувствовал только неудобство, которое, как я был уверен, облегчится, когда я привыкну к нему. Но наоборот, вскоре мое сердце стало сильнее биться, а легкие были бессильны втянуть достаточное количество воздуха. Это чувство удушения было ужасным, и казалось, что мои легкие вот-вот лопнут.

После бесконечно долгих часов муки, как я теперь понимаю, на самом деле длившейся не более получаса, я начал кричать, визжать, реветь и выть в настоящем предсмертном безумии. Главное страдание причиняла боль в сердце. Это была острая, резкая боль, как при плеврите, только она разрывала самое сердце.

Умереть не тяжело, но умирать так медленно и страшно, — это может довести до безумия. Подобно дикому зверю в капкане, я приходил в исступление от страха, и визжал, и ревел, пока не убедился, что подобное вокальное упражнение только усиливает боль в сердце и одновременно лишает меня остатков воздуха, еще находившегося в легких.

Я сдался и лежал спокойно долгое время, как будто бы вечность, хотя я уверен теперь, что прошло не больше четверти часа. Я был в полуобмороке и чувствовал головокружение, а мое сердце стучало так, что, казалось, оно сейчас разорвет стягивавший меня брезент. Снова я потерял власть над собой и стал звать на помощь.

Среди этих мучений я услышал голос из ближайшего карцера.

— Заткнись, — кричал кто-то, хотя я слышал лишь слабый шепот, — заткнись, ты мне надоел.

— Я умираю, — заорал я.

— Заткни глотку и забудь об этом, — был ответ.

— Но я и правда умираю, — настаивал я.

— Так в чем беда? — донесся голос. — Ты прекрасно умрешь и без крика. С Богом помирай, но нечего подымать такой шум. Ты прервал мой сладкий сон.

Меня так рассердило это бесчувственное равнодушие, что я снова овладел собой и разве что не мог заглушить тихих стонов. Это тянулось бесконечно — возможно, десять минут; затем какое-то оцепенение овладело моим телом. Точно иголки и булавки кололи меня, и пока я чувствовал это, я еще держал себя в руках. Но когда прекращалось ощущение многочисленных уколов и оставалось только оцепенение, мною снова овладевал страх.

— Как бы мне заснуть хоть на минутку, — жаловался мой сосед. — Я не счастливей тебя. Моя рубашка так же стянута, как и твоя. Я хочу заснуть и забыть о ней.

— Как долго ты здесь находишься? — спросил я, думая, что ему еще предстоят столетия мук, которые я претерпеваю.

— Третий день, — ответил он.

— Я спрашивал, сколько времени ты уже в рубашке, — уточнил я.

— Третий день, дружище.

— Боже мой! — воскликнул я.

— Да, дружище, пятьдесят часов в этом положении, и ты не слышал, чтобы я орал. Они топтались ногами по моей спине. Поверь мне, я здорово стянут. Не тебе одному плохо приходится. Да ты здесь и часа еще не провел.

— Я здесь гораздо больше времени, — запротестовал я.

— Дружище, тебе, может, так кажется, но ты не прав. Я могу точно сказать, что ты здесь не больше часа. Я слышал, как тебя стягивали.

Это было невероятно. Всего лишь за час я умер тысячу раз. А этот сосед, уравновешенный и благородный, со спокойным голосом и почти добрый, несмотря на грубость его первых замечаний, находится в рубашке уже пятьдесят часов!

— Как долго тебе еще осталось? — спросил я.

— Один Бог знает. Капитан Джеми очень недоволен мною, и он меня из нее не выпустит, пока я не начну хрипеть. Теперь, дружище, я тебя научу: единственный способ — закрой глаза и забудь о ней. Визг и рев не помогут в этом деле. Единственный способ забыть — это забыть. Лучше всего вспомни какую-нибудь девушку, которую ты когда-нибудь знавал. Это поможет тебе скоротать время. А если девушки не увлекут тебя, то подумай о ребятах, с которыми ты вместе попался.

Этого человека звали Рыжий из Филадельфии. Он был рецидивистом и получил пятьдесят лет тюремного заключения за разбой на улицах Аламеды. Он уже отсидел около двенадцати лет на тот момент, когда говорил со мной о рубашке, а это было семь лет назад. Он стал одним из сорока пожизненно заключенных, вдвойне обманутых Сесилом Уинвудом. Из-за этой истории Рыжий из Филадельфии лишился своих льгот. Он еще не стар и до сих пор находится в Сен-Квентине. Если он доживет до дня своего освобождения, то выйдет на волю дряхлым стариком.

Я вытерпел свои сутки, но с тех пор стал другим человеком. Я не говорю — физически, хотя на следующее утро, когда меня расшнуровали, я был наполовину парализован и находился в таком изнеможении, что надзирателям пришлось толкать меня ногой в ребра, чтобы заставить встать на ноги. Я стал другим человеком душевно, морально. Грубое физическое истязание было унижением и оскорблением моей души и чувства справедливости. Такое наказание не может смягчать человека. Со дня своего первого пребывания в рубашке я преисполнился горечью и страстной ненавистью, которые с годами только росли. Боже мой! Вспомнить только, что проделывали со мной эти люди! Двадцать четыре часа в рубашке! Не думал я в то утро, когда они пинками поднимали меня на ноги, что настанет время, когда и двадцать четыре часа в смирительной рубашке будут казаться мне пустяками; когда после ста часов в рубашке они застанут меня улыбающимся; когда после двухсот сорока часов в рубашке они увидят ту же улыбку на моих устах.

Да, двести сорок часов. Дорогие, прилично одетые граждане! Знаете ли вы, что это значит? Это значит десять дней и десять ночей в смирительной рубашке. Конечно, подобные вещи не происходят повсюду в христианском мире двадцать веков спустя после Рождества Христова. Я не прошу вас поверить мне, я сам не верю этому. Я только знаю, что это проделали со мной в Сен-Квентине и что я жил, смеясь над ними, и вынудил их избавиться от меня, приговорив к повешению за то, что я разбил в кровь нос надзирателю.

Я пишу эти строки в 1913 году после Рождества Христова, и сегодня, в 1913 году после Рождества Христова, люди лежат в карцерах Сен-Квентина, стянутые в смирительных рубашках.

Я никогда не забуду, сколько бы мне ни пришлось жить и сколько бы мне ни позволили жить, мое расставание с Рыжим из Филадельфии в то утро. Он провел семьдесят четыре часа в рубашке.

— Ладно, дружище, ты все еще живой и шевелишься, — крикнул он мне, когда меня тащили из камеры в карцерный коридор.

— Я тебе дам, Рыжий, — пригрозил надзиратель.

— Думаешь? — спросил он спокойно, но затем его голос зазвучал с дикой яростью. — Ведь ты, старый дурак, ничего не можешь сделать. Тебе нечего было бы есть, если б не ближние, которых надо мучить. И я думаю, мы не ошибаемся, говоря, что плохо пахнет ваша служба.

Удивительным кажется мужество в человеке, способном возвыситься над своими страданиями, не боящемся раздражать грубых людей, от которых он зависит.

— Ладно, прощай пока, дружище, — сказал мне Рыжий. — Будь послушным и люби начальника тюрьмы. И если ты его увидишь, скажи ему, что ты меня видел, но я никого не обидел.

Тюремщик весь покраснел от гнева, и, получив немало толчков и пинков, я заплатил за шутки Рыжего.